Про строительство и ремонт. Электрика. Окна и двери. Кровля и крыша

Солоухин владимир алексеевич - черные доски

Николаев, Холин, Меньшов, Красноруцкий и... еще о нашем футболе!


1968 г. Первенство города по боксу в спортзале «Спутника». Из-за стойки ринга виден Николаев, рядом К. Кудряшов, судья – информатор А.Гусаров,через 1 человека справа о чем-то спрашивают В. Мячикова.

При Николаеве прошли первые соревнования по различным видам спорта, сперва на временном стадионе, о котором я писал выше, потом на стадионе «Родина», зимние соревнования по боксу и борьбе – в спортзальчике ДК «Спутник», а пару раз соревнования по боксу проводились прямо на сцене. Всем понравилось – масса мест для зрителей, хорошо видно и слышно. При Николаеве же привезли в Приозерск несколько яхт морского класса типа «Дракон» и у фанатика морской подготовкишкольников и офицеров подполковника Петропавловского (шлюпки и подводное плавание) параллельно появилась большая группа приверженцев спортивного мореходства. Это были 2 яхты «Дракон» и 8 яхт олимпийского класса «М». Их списали в Московском яхт-клубе и вагонами отправили в Приозерск. Образовалась большая группа энтузиастов, которые сперва привели в рабочее состояние все яхты, потом организовали парусно-буерную секцию при спортклубе. Нужно сразу сказать, что кроме названия «при спортклубе» спортклуб никакого участия в работе парусников не принимал. Председателем секции выбрали Владимира Царькова, (ЦРП), помощником – Бориса Коротаева (военные строители). Руководители были выгодны для секции, т.к. имели в подчинении ремонтные мастерские, склады, а яхты требовали ремонта, оснасткии т.п. Активными яхтсменами были Евгений Никитин (узел связи), Евгений Уколов (61п), Эдуард Фаустов (в/ч 28081), Александр Дубовец (1 упр.), Юрий Логвиненко (3 упр.) после демобилизации даже сохранил для переговоров в «Одноклассниках» имя своей яхты «Тригл» - это теперь его позывной. Потом появились более легкие яхты типа «Кадет» и «Оптимист», но это позже. А тогда на первых порах выяснилось, что для вождения яхт нужны были и права: для «Дракона» - международного класса, для«М» - всесоюзного. Вот и сели наши энтузиасты-яхтсмены в автобус и поехали в г. Балхаш, где был великолепный большой яхт-клуб с мастерами международного класса, судьями и тренерами. Вот таким образом в нашем городе появилась секция яхтсменов. За многие годы существования яхтсмены провели немало соревнований, да и просто выходов в акваторию Балхаша. Секция обрастала новыми кадрами, судами, буерами. Полковник Налбандян приложил немало организационных усилий для постройки волнолома, а когда его построили, возникла удобная бухта, которая сразу обросла многочисленными эллингами с катерами, лодками, шлюпками и т.п. В комендатуре появился новый наряд – дежурный по лодочной станции во главе с офицером. Яхтсмены наравне с Петропавловским принялись за обучение молодежи, в основном школьников. И если в клубе Петропавловского обучали правилам гребли и техники безопасности на гребных судах, а также подводному плаванию, то яхтсмены учили парусному делу. Была организована школа юниоров-яхтсменов, причем принимали в нее только по письменному заявлению родителей юниоров, желающих заниматься парусным спортом. Четверо из них позже поступили в «мореходку».

Из других бытовых событий можно отметить такой факт: когда в Город по приглашению генерала Трофимчука прибыл из Новосибирска академик МихаилЛаврентьев, то лучшего отдыха после нескольких дней напряженного труда, чем выход в «открытое море» на яхте, ему предложить не могли. Академик был в восторге. А зимой Царьков катал на буере Степана Дмитриевича Дорохова и тот был очень благодарен за полет по льду на новом для него виде транспорта. Все это повествование я пишу со слов Владимира Ивановича Царькова, много лет возглавлявшего яхтсменов Города. После демобилизации Царьков живет в Киеве. И там он не оставил любимого дела. Он принимал участие в конструированиии постройке первой украинской океанской парусно-моторной яхты «Батькивщина» (Родина). Много лет был боцманом киевского клуба океанских и морских яхт, ходил на яхтах по морям и океанам вплоть до Канады и только возраст и болезни заставили его «сойти на берег». Его деятельность – наглядный пример квалификации приозерских яхтсменов. Да и по выходным дням летом неоднократно на яхтах выходили на большую воду члены семей яхтсменов, их друзья и знакомые. Замечательный отдых! Вода около берега всегда была мутноватой, а вот когда на яхте отходишь от берега на несколько сот метров… Свежий ветер, прозрачная вода, сквозь которую видно плавающую в глубине рыбу или нырнувшего пловца. Благодать!

Николаева на постуначальника клуба сменил Игорь Холин -фигура, прямо сказать, неоднозначная. Много лет он входил в состав сборной полигона по волейболу, левша, неплохо стоял в футбольных воротах. Одним из первых получил 1 категорию судьи по футболу и волейболу. Потом он стал начальником клуба…. И вдруг нас всех перестали вызывать на судейство по футболу различных разрядов. А судили мы, напоминаю, матчи вплоть до первенства клубов класса «Б» (Шахтер Караганда, Трактор Павлодар, Целинник Целиноград и т.п.). Выезжаю в Караганду уже в разгар лета на судейство первенства области по легкой атлетике и выясняю у председателя федерации футбола области Владимира Ледовских, что вместо всех нас регулярно приезжает Холин, объясняя наше отсутствие (Кравец, Федоров, Гусаров и др.) то нарядом, то болезнью, то отпуском, то еще чем-нибудь. Поэтому нас перестали вызывать. Дело в том, что все вызовы официально приходили в адрес нашего спортклуба, а начальником там был… Холин! Самое интересное, он за это время так себя зарекомендовал, что Володе Ледовских посоветовали «этого капитана больше не присылать для его же безопасности». Состоялся «разбор полетов»в городе. Холин больше никуда не выезжал. Первенство города посуживал, и это все. А нам потом много времени пришлось затратить на восстановление доброго имени приозерского судейского корпуса. Холина вскоре перевели на должность начальника физподготовки автополка, где он отметился устройством полосы препятствий между зданием «Спутника» и забором автополка.

На смену Холину пришел Владимир Меньшов. Прекрасный в прошлом штангист, летчик, списанный из летного состава по состоянию здоровья, он сам решил продолжить службу в спортивной ипостаси. Это был великолепный начальник клуба! К тому времени Мячикова на посту начальника физподготовки полигона сменил Александр Красноруцкий, но о нем речь ниже. Меньшов прежде всего навел порядок в самом клубе, где к тому времени был довольно-таки внушительный штат из офицеров, прапорщиков, личного состава спортвзвода. Затем взялся за хозяйство клуба. При нем, по его инициативе появились 2 теннисных корта, на которых зимой разыгрывались жаркие сражения по хоккею на первенство Города, а летом, помимо тенниса, и по мини футболу.


1976 г. Первенство Города по мини футболу в теннисном корте. Первый слева-капитан «Молнии» В. Мельник. С мячом А. Красноруцкий.

Появилось запасное футбольное поле, также зимой превращавшееся в каток для всего населения, там же была искусственная горка с виражом, был реконструирован (по сути дела восстановлен) закрытый тир на 50 м., беговые дорожки были покрыты рекортаном. Всего не перечислишь. Один эпизод: мой сосед по лестничной площадке Геннадий Будревич, с которым мы не один год играли за сборную Города по волейболу, обратился ко мне с интересной просьбой. Дело в том, что у его старшего сына было на лето производственное задание (были такие для старшеклассников – делать что-то «по хозяйству»). Вот он и предложил построить силами старшеклассников школы им. 50-летия Октября хорошую волейбольную площадку на стадионе. С «дровами» (досками) и металлом (трубами) я договорился в сантехнических мастерских на полуострове (когда много лет живешь в городе, то волей-неволей обрастаешь массой нужных знакомств). Меньшов выделил место и сварщика с инструментарием и после пары недель интенсивной веселой работы на стадионе появились 2 волейбольных площадки, причем одна из них с прекрасным деревянным настилом, а другая земляная, выросла между ними небольшая трибуна для зрителей, да еще рядом разместилось и гандбольное поле. Естественно поставили хорошие стойки для сеток, гандбольные ворота. Вот и пример работы начальника клуба, который не стал ныть и жаловаться на отсутствие средств, людей и т.д., а пошел навстречу нашей инициативе и посильно принял участие в хорошем начинании.


Сборная Города тренируется на новой волейбольной площадке

Вернусь к начальнику физподготовки полигона. После Мячикова на этот пост заступил Александр Красноруцкий. Он оставил свой след в истории спорта Города тем, что, собирая везде, где только можно, металлолом, строил из него спортивныеплощадки, на которых можно было «подкачать» различные группы мышц, подняться вверх по шесту и т.п. Сперва такой спортгородок возник на стадионе и приходящие на стадион жители охотно, скидывая парадные пиджаки и кителя, занимались в этом городке различными физическими упражнениями. Потом такие городки появились во дворах всех четырех школ Города. Вот что нового привнес Красноруцкий. А так спортивная жизнь катилась по накатанной отрегулированной десятилетиями дороге. Появился прекрасный спортивный зал «Старт», в котором проводились все крупные соревнования от бокса и борьбы до волейбола и мини футбола. Вот так и рос наш спорт. От намека на стадион в районе КПП при въезде на полуостров до стадиона «Родина», на котором проводились матчи на первенство Казахстана; от маленького спортзала в клубе «Спутник», где соревнования перемежались с танцами по выходным дням, до спортзала «Старт», в котором не было стыдно принимать соревнования вплоть до республиканских. Самыми редкими соревнованиями в Городе были первенство по плаванию и конькам. Первенство по плаванию проводилось всего 1 раз – почему-то оказалось сложным изготовить стартовые мостки и соблюдать все правила безопасности. Также всего один раз проводилось первенство Города по фехтованию. И всего лишь 2 раза соревновались конькобежцы. Призерами у мужчин были Майданников (6п) и Ефремов (8п),у женщин бессменной чемпионкой была Валентина Кравец. Ее муж, будучи сильным штангистом, был одним из лучших футбольных рефери Города и много лет работал «стартером» на многочисленныхлегкоатлетических и лыжных соревнованиях. Ну, а остальные соревнования во многом стали зависеть от личного участия А. Красноруцкого. Будучи неплохим футболистом, он старался быть участником всех соревнований по большому и мини футболу и очень обижался, если не попадал в какую-нибудь команду или не становился призером. Потихоньку прекратились выезды на товарищеские встречи по футболу и волейболу между ветеранами Приозерска и городов Балхаш и Джезказган. Последняя такая встреча была в 81 году, когда в гости к нам приехали ветераны–футболисты Джезказгана. Немного задержавшись, я, входя на стадион, услышал хохот на трибунах. На мой недоуменный взгляд с трибун крикнули: «Гусар, взгляни на команды в профиль! Наглядный график благосостояния игроков!» Поглядев на поле, я тоже не смог сдержать улыбки – против поджарых и мускулистых приозерцев стояла шеренга довольно таки пузатеньких ветеранов из Джезказгана! Началась игра, побегали ветераны–гости 5-10 минут, показав при этом неплохое былое мастерство, и «сдулись». Вот уж здесь Саша Красноруцкий порезвился! Его сдерживали уже свои игроки, нашептывали судьи. Где там! Лупил и лупил по воротам! Сыграли, правда, 2 тайма по 20 минут. Договор был на 30 минут, но, видя аховую подготовку гостей, мы время игры сократили.

Хотелось бы вспомнить еще одного ветерана полигона в связи с вопросом о физической подготовке офицеров. Тогда же, в конце 70-х, на стадионе вечером мы обсуждали вопрос, кого же послать на чемпионат Джезказганской области по многоборью ГТО. К тому времени в армии уже давно существовала военная спортивная система ВСК (военно-спортивный комплекс), несколько отличная от гражданского ГТО. В это время на стадион пришел с отчетом об участии нашей городской команды «Зарница» (школьная военная игра) в областных соревнованиях один из основателей этой игры в Приозерске Кузьма Павлович Данилов. Невысокий худощавый энергичный полковник, по моим понятиям вполне отвечающий чеховским требованиям к человеку («В человеке должно быть все прекрасно: и душа, и мысли, и тело»). Я возьми, да и предложи Кузьме Павловичу поучаствовать на этих соревнованиях по старшей возрастной группе. И он согласился, съездил на соревнования и… стал чемпионом области! Позднее после демобилизации я нередко общался с ним в Ставрополе. И он тоже подарил мне анекдот из своей жизни: после демобилизации, устроившись с жильем, пошел Кузьма Павлович искать себеподходящее занятие. В Ставропольском сельхозинституте предложили ему работу лаборанта, и он согласился. Спустя полгода в отделе кадров сельхоза, перебирая анкеты, обнаружили, что у них в лаборантах работает кандидат технических наук! Шок! И назначили Данилова деканом подготовительного факультета, где готовили к студенческой жизни в России вьетнамцев, индийцев и прочих иностранцев. Когда я его спросил, зачем ему такие хлопоты, он ответил: «Толя, ну меня же в райкоме партии попросили!». Последние годы он преподавал на кафедре электротехники. Вот таким безотказным, добросовестным и прекрасным человеком у меня в памяти и остался этот недавно ушедший от нас образцовый человек, ученый и офицер.

Стараниями нашей городской секции футбола и начальника клуба В.Меньшова наша футбольная команда «Ястреб» стала играть на первенство Казахстана. Усилий со всех сторон было предпринято немало. Город-то у нас был режимный! Но и это препятствие совместными усилиями было преодолено и к нам стали приезжать команды мастеров из разных городов Казахстана. До этого события наши футболисты дважды становились чемпионами новообразованной Джезказганской области и к нам в гости приезжали футболисты областных клубов, так что опыт по пропуску спортсменов в Город уже был. Вспоминаю первый выезд наших футболистов на игры на первенство вновь образованной области по маршруту Приозерск - Саяк–Акчатау. Я возглавлял команду в этой поездке. Выделили нам в школе сержантов ГАЗ-66 с обтянутым брезентом кузовом. Набросали по моему указанию на дно кузова кучу матов. Футболисты сперва этого не поняли и слегка даже возмущались, но потом, проехав пару часов по никакой дороге, оценили и спокойно лежали на матах всю оставшуюся часть пути. А путь был нелегким. Доехав до Балхаша, мы не знали, куда ехать дальше. Выручил таксист, проводивший нас до границы города и показавший грунтовку, ведущую на Саяк. Дело было поздним вечером. Дорога немилосердно петляла. Однажды пришлось пересекать узкоколейку. Тогда я (как энергетик) приказал водителю бросить эту чертову дорогу и ехать по столбам высоковольтной ЛЭП – самый прямой путь к цели, тем более дорога была и между столбами. (Благо, практика у меня уже была. Однажды я возглавлял автоколонну по маршруту2п-4пзимой. В пути нас застала пурга, и мы до 6п добирались почти сутки. Вот там, теряя дорогу, мы лебедкой на одном из ЗИЛов вытаскивали машины к телеграфным столбам и по ним следовали дальше, поочередно цепляясь лебедкой за очередной столб.) Трясло одинаково, но путь стал короче. Приехали рано поутру, подивились на 50-тонные самосвалы (в Саяке были крупные рудники), поспали до обеда в спортзале и вечером раскатали местную команду с крупным счетом. Помылись в промышленной душевой, примерно, на 500-600 мест и бойцы взмолились; «Разрешите нам ехать на узкоколейке!» Оказывается, ходила такая раз в сутки по маршруту Балхаш – Саяк и обратно. Разрешил, погрузил пару-другую добровольцев в кузов, и поехали мы поздним вечером обратно по проложенному маршруту. Подождали подошедший поезд утром в Балхаше и поехали в Акчатау уже по хорошей трассе Алма-Ата - Целиноград. Акчатау – это тоже рудники, но более старые и поэтому город напоминал оазис в пустыне: много зелени, парк, в центре парка стадион с бассейном и вышкой для прыжков. Т.к. игра была на следующий день, футболисты с огромным удовольствием поплескались в 25-метровом бассейне. Единственное, что я запретил, это прыгать с вышки. Назавтра, снова выиграв и поискав пару загулявших игроков по городу, поехали домой. По прибытии в Приознрск написал я на путевом листе водителя: «Машина прошла без аварий столько-то км. (больше 1000), замечаний нет». Мне рассказали, чтокомандовавший тогда школой сержантов подполковник Сапожников на том же листе объявил водителю отпуск на 10 суток, а сам лист вывесил где-то на стенде. С гордостью могу отметить, что всех без исключения спортсменов из команд-гостей поражал наш город! Порядком, чистотой, зеленью, магазинами с дефицитным по тем временам товаром, да и многим другим, характерным только для нашего закрытого Города. Выступали наши футболисты в первенстве республики, надо прямо сказать, не ахти как и на следующий год мы с этих соревнований снялись - в основном из-за отсутствия официальной сметы расходов на такие соревнования.

Из более ранней истории нашего футбола – два интересных случая. Первый: приехал вместе с командой судить игру на 35п (тогда уже играли в 2 круга с разъездами). И вот в разгар игры начинается массовый пуск новых экспериментальных ракет. Я сам служил на этой площадке и знаю насколько завораживающе выглядит это зрелище, а уж увидеть в первый раз.. Разинув рты, застыли на месте приезжие игроки. Выбиваю мяч и кричу: «Играть!» Пуски кончились – игра продолжилась. Кстати в этих поездках, как и в автобусах, везущих офицеров с площадок домой и обратно, годами складывалисьсвоеобразные обычаи. Так, например, никого уже не удивлял вид офицера, марширующего впереди гудящего автобуса с хохочущими пассажирами парадным шагом и отдающего честь скульптуре «Непьющего солдата» около госпиталя. Это значит, что бедняга, едучи домой, проиграл в карты за долгую дорогу и, как проигравший, исполнял ритуал неудачника. У футболистов был еще один обычай: играли в карты после футбола в пути и только выигравший кон мог выпить кружку воды из запасного бачка. Так вот бывало при особом везении, что один из игроков уже насильно вливал в себя очередную премиальную кружку, а остальные мучились от жажды. И непонятно было, кому повезло больше... Случай второй: однажды в порядке установления дружеских связей с местным населением к первенству Города допустили команду «Локомотив», составленную из футболистов ж.д. депо станции Сары-Шаган. Играли они, откровенно говоря, плохо и проигрывали всем подряд. Поиграв 1 год, они сами снялись с соревнований. Но гостей они принимали у себя в «Сарах» на весьма примитивном, так называемом, стадиончике: пара утлых ворот и контур поля, обозначенный жиденькой окантовкой из мела. Вот там судил я матч, приехав с городской командой, и в разгар игры на поле хлынули овцы, коровы, козы. Местный пастух в привычное время гнал стадо домой по привычному маршруту… Хохот, крики. Пришлось прекратить игру на время прохождения стада.

Вот такая вкратце была история нашего футбола – от первых матчей нескольких городских команд, до первенства Казахстана. Закончить хотелось бы опять рассказом о судьях. После первого выпуска было еще несколько выпусков школы Млявова и все выпускники отличались педантичным знанием и соблюдением правил игры. Из последующих могу вспомнить Николая Стариченкова и судью с весьма характерными инициалами – Юрий Никулин. Хороший лыжник, он где-то услышал, что судья за матч пробегает 12 -15 км. Отличная летняя тренировка для зимнего сезона! Юрий с отличием закончил курсы судей, и… Вы когда-нибудь видели, как судит футбол человек, ни разу в жизни этот мяч не пинавший и знающий только то, что такая игра существует?! Никулин полностью оправдывал свою фамилию! Сколько сколько насмешек и скверных слов он выслушал в первые годы своей работы! Но не сдавался и упорно продолжал овладевать таинствами футбольной науки. Он стал играть в футбол в своем управлении, не стеснялся спрашивать, опасаясь опять нарваться на насмешки. И стал хорошим судьей! Однажды я зашел на стадион посмотреть матч междусильными командами. Судил Никулин и отсудил блестяще! Я – его главный критик - с удовольствием поздравил его с успехом и пожал руку. Судьи первой волны постепенно уходили из футбола. Сказывались возраст, резко повысившиеся служебные нагрузкив связи со служебным ростом. Появились новые судьи – Иван Колмаков, Николай Стариченков и др.


Играют "Буревестник" и "Торпедо". Стадион "Родина". 1966 год.


Матч на первенство Города судят И. Колмаков, А. Гусаров и Н. Стариченков.

Увы, всех уходящих они заменить не могли. Но самое главное – это Красноруцкий. Его буквально трясло от бешенства при мысли, что большинство соревнований проводится добровольными федерациями по разным видам спорта, что все они независимы от штабных веяний, что ему они не подчиняются, и он в их работе не принимает участия. Начались скандалы, трения. Самый крупный пример: наш «Ястреб» выступал в первенстве Казахстана, вся организация прошла мимо Красноруцкого и это его бесило. Приехали на стадион республиканские судьи несколько раньше заявленного времени и случилось так, что их никто не встретил. Но Красноруцкий был там и на просьбу приехавших проводить их в судейскую комнату ответил: «А я вас сюда не приглашал!» И как же он радовался, когда наши футболисты закончиливыступления в этих соревнованиях, не снискав особой славы! Закончились его хлопоты наглядно: летом 1982 года заглянул я совершенно случайно на стадион. Шла игра. Судил встречу сержант в сапогах, стоя "столбиком" в центре поля, изредка лениво посвистывая и помахиваярукой. Из своей судейской практики могу только добавить еще один эпизод. Владимир Федорович Млявов приучил нас педантично изучать правила. И это мне пригодилось. Как я уже упоминал, мне удалось купить «Правила судейства соревнований по футболу» знаменитого нашего рефери Латышева в книжном магазинчике на полуострове. И вот однажды, приехав на судейство в один из городов Казахстана, я задумался, как же судить при жаре выше 30 градусов да еще на открытом месте в черной судейской рубашке? Посмотрев в «Правила», обнаружил абзац, в котором ничего не писалось об именно черной форме, а говорилось, что форма судьи, как и форма вратаря, должна по цвету отличаться от формы игроков. Была у меня в чемоданчике запасная голубая рубашка для прогулок. Ее я и надел. Удивил всех! И своих помощников, и игроков, и зрителей. Но самому-то мне было легче! И я продолжил практику судейства в светлых рубашках. И вот на одних из судейских сборов летом глава судейского корпуса Казахстана Толчинский заявляет: «У нас тут появился какой-то голубой судья (в те времена это означало только цвет!). Кто это?» Встаю. «Почему вы нарушаете форму?». «Я не нарушаю!» - «Как это?!» Достаю «Правила» и цитирую Латышева. Шок! Смущение! Я оказался единственным судьей в Казахстане, который обратил внимание на это правило. Меня обозвали умником и позавидовали. Заканчивая воспоминания о городском футболе, могу сказать, что чемпионат наш был тем интересен, что был непредсказуем. Каждый год возникал новый лидер. По очереди чемпионами или обладателями кубка Города становились «Рубин», «Торпедо», «Чайка», «Заря» «Волна», «Строитель»… Интересный факт – в конце70-х годов лучшими бомбардирами первенств 3 года подряд становились нападающие строителей Коваль, Коваленко, Ковалев. Должен вспомнить в связи с этим и о физруке строителейв 70-80-х годах. Среднего роста, хорошо сложенный Анатолий Васильев одинаково хорошо играл во все игры с мячом, начиная с настольного тенниса и заканчивая гандболом. При нем на полуострове был построен прекрасный спортзал, вмещающий поле для мини футбола. И мы с удовольствием ездили на полуостров играть в волейбол в играх на первенство города. Строители самым активным образом участвовали почти во всех городских соревнованиях и имели в своих рядах немало чемпионов и призеров Города по различным видам спорта.

(продолжение следует)

– Скажите, дядя Петр очень набожный человек? А то ведь и есть, да ни за какие деньги…

– Пьяница, алкоголик. За четвертинку не только икону – самого из избы неси.

Когда я с крыльца ступил в сени домика, ноги мои прилипли к краске, и я оказался в затруднительном положении. Ступить дальше было нельзя – наследишь по свежевыкрашенному, а отступать не хотелось. Тут сзади меня появился молодой парень в майке.

– Ничего, ничего, шагайте смелее на порог, прыгайте, в избе будет лучше, – ободрил он меня.

Вот опять эта неприятная минута, когда надо рассказывать, зачем зашел в избу, когда в трех фразах надо объяснить, откуда у меня необыкновенный интерес к иконам. Но кое-как и на этот раз я справился с задачей, тем более что парень, Владислав, оказавшись трактористом, слушал равнодушно.

– Глядите, – сказал он, – в переднем углу три иконы, а то вон на кухне. Эти потемнее, похуже.

В переднем углу смотреть было нечего. Стоял дубовый домашний иконостас, в котором вертикально одна над другой – три иконы. Все новые, за сверкающими окладами. На кухне стояли без всякой строгости безокладные иконы. По одной я брал их и, повернуы живописью к окну, глядел. «Неопалимая купина» – XVIII век. «Спас Вседержитель» – конец XVII. «Казанская Божья Матерь»… я поглядел на нее и подумал – не может быть, мистика! У меня в руках оказалась чудотворная икона, которую несколько часов назад нам показывала тетя Паша. Мысль сразу начала искать логическую подоснову происшествия и нашла, конечно, разумное и здравое объяснение.

То и другое село отстоит от Суздаля на 15-20 километров. Иконописная мастерская в XVII веке была в Суздале. Разве не могло быть, что один и тот же мастер написал два одинаковых лика Казанской Богородицы? Разве не могло в двух соседних селах оказаться в церквах по одинаковой иконе? В дальнейшем судьбы икон, как видим, разошлись. Одна возвеличилась до ранга чудотворной и трепетно хранится теперь богомольной тетей Пашей, а другая стоит на кухне у пьяницы дяди Петра, с которым мы жаждем как можно скорее познакомиться.

Та самая, дивная, удивительная «красота немилосердная» у меня в руках, и дело из полной безнадежности обернулось уверенностью, и все так просто. Сейчас придет дядя Петр, которого «за четвертинку хоть самого из избы неси»… и потом, икона не чудотворная, – значит, не будут за нее держаться с непреодолимым религиозным фанатизмом. К чудотворной не подступишься. А тут такая же в точности, но простая. Так же красива, так же прекрасна, но уже не царица.

– Где ваш отец, дядя Петр?– спросил я у Владислава.

– Ушел в другое село. К куму. Опохмеляться.

– Скоро придет?

– Он теперь дня на два. У них с кумом короче не бывает. Погодите, я сейчас мать позову. Она полет гряды.

Владислава не было мучительно долго. За это время во мне возникло сосущее неприятное чувство, предчувствие, что икону, которую я держу в руках, придется в конце концов поставить на полку.

Невысокая, сухощавая, энергичная женщина на вид лет семидесяти, но, конечно, моложе, простоволосая, с грязными от огородной земли руками, возникла на пороге. Вернее, сначала появился в сенях ее громкий сердитый голос:

– Ну и что ему?

– Не знаю, иконы глядит.

– Вот я ему сейчас погляжу иконы! Нечего их глядеть, не на базаре. Вот я ему сейчас погляжу.

После этих слов я удивился, что тетка Дуня появилась на пороге без хворостины или без ухвата, а просто так, с голыми руками, измазанными свежей землей. Она была невысокого роста, но, стоя на пороге, взглянула на меня сверху вниз, как ястребица, и в ответ на мое робкое заискивающее «здравствуйте» резко спросила:

– Ну и что? Чего тебе? Ступай, ступай.

– Тетя Дуня, вы сядьте, успокойтесь. Выслушайте меня. Я вам все сейчас расскажу.

– Я бестолкова. Значит, не надо мне ничего рассказывать. Все равно не пойму. – Однако села на лавку, положила на колени руки раскрытыми ладонями кверху. На ладонях высыхала земля.

Через полтора часа, в течение которых я исчерпал все красноречие, всю убедительность, пользуясь то искренними, то демагогическими, но оттого не менее убедительными приемами, тетя Дуня по-прежнему говорила:

– Сказано тебе, что я бестолковая. А насчет иконы – не переменюсь. Чтобы я дала из избы икону унести? Да нешто может такое быть? Чтобы я ее в чужие руки передала, а вы над ней потом издеваться стали?

– Не издеваться, тетя Дуня, напротив, все на нее будут глядеть как на картину, любоваться, восхищаться будут ею. Вот, мол, какая прекрасная русская живопись.

– Я и говорю: нешто иконой любуются? На нее молятся. Огонек перед ней зажигают. Нешто она девка нагая, чтобы на нее любоваться?

– Вы меня не так поняли, тетя Дуня.

– Говорю, что бестолкова, – значит, не спрашивай. Насчет иконы не переменюсь. Чтобы я свою икону в чужие руки… Она придет ко мне ночью и спросит: «Куда ты меня, Овдотья, первому встречному отдала?» Что я ей, сердешной, скажу?

Отчаянье охватило меня. И темнело, и нужно было уезжать, но, как только я взглядывал на прекрасный лик Богородицы, так и чувствовал свежий прилив сил.

– Деньги!.. – возмущалась между тем тетя Дуня. – Да нешто иконы продают? Вот придет она ко мне ночью и спросит: «За сколько сребреников ты меня. Иуда-несчастная, продала?»

– Тетя Дуня, как же вы говорите, что не продают иконы? А раньше где их брали? На базаре. Да еще и торговались с офенями, чтобы подешевле.

– Не переменюсь.

– Тетя Дуня, всем буду рассказывать, что у вас икону достал. Так и так, мол, хранилась у Авдотьи Ивановны.

– Не переменюсь.

– Бумажку внизу повешу, табличку: «Авдотья Ивановна из села…»

– Отстань, сатана, голова от тебя разболелась. Не переменюсь. Ступай к соседу, он избач. А икона у него есть еще лучше этой, от матери досталась. На что она ему, все равно выбросит, к нему и ступай.

С позором я отступил на удобные, как мне казалось, позиции. Тут же выработался и план. Я познакомлюсь с избачом. Поручу ему обработать дядю Петра. Дядя Петр в опохмельный день принесет ему икону. А я приеду через несколько дней и возьму икону уже из рук избача… Нет, не так. Если дядя Петр унесет икону заранее, то Авдотья спохватится и выпытает у пьяного мужа, куда он ее дел. И отнимет, и поставит на старое место. Нужно, чтобы избач лишь обработал дядю Петра, подготовил его морально. Само изъятие иконы должно состояться уже при мне. Я немедленно сяду в машину и помашу тете Дуне ручкой, если она будет стоять в это время на своем крыльце.

Позиция представляла верх удобства, потому что дом дяди Петра и дом избача стояли стенка в стенку. Этот дом был похуже, порастрепанней. Оно и понятно: избач занимается клубными делами, а жена его, оказывается, учительница.

Знакомясь с избачом, я нажал на то, что писатель. Наверное, есть в клубе библиотека, и хоть бы краешком уха он слышал, что существует такой литератор, и тогда легче было бы разговаривать на нашу щекотливую тему. Избач, мужчина за тридцать, как-то неимоверно оживился и все извинялся, что жены нет теперь дома и что с угощеним без жены затруднительно, что в другой раз непременно…

– Вот и хорошо. Вот именно в другой раз. А я рассчитываю наведаться к вам очень скоро, может быть даже через три или четыре дня.

– Прекрасно, прекрасно. Значит, организуете домашний музей? Из крестьянского быта? Из русской живописи? Окажем всяческую помощь, С людьми поговорю. У кого что есть из старины, все узнаю. С дядей Петром начну дипломатические переговоры. Нет ничего легче. Хотя дело испорчено. Если бы сразу, до разговора с Авдотьей Ивановной. Но ничего, исправим. Позавчера дядя Петр приходил ко мне опохмеляться. Только не можете ли вы рассказать, как мне самому, если придется, отличить старинную икону от нестаринной?

С этой минуты я заподозрил, что избач хитрит. Скорее всего, он сомневался в том, что я собираю старину для домашнего музея. Ему представилось, что я сейчас насобираю у них в селе икон и утвари, а потом продам все это в Суздальский, например, музей. Но если так, то зачем же уступать это дело постороннему человеку, не лучше ли самому? Я добросовестно рассказывал избачу, чем отличается старинная икона от нестаринной. Он переспрашивал, он, приоткрыв рот, глотал мои слова о ковчегах, шпонках, левкасе и о черной олифе.

– Тетя Дуня сказала, что у вас тоже есть интересная икона. Давайте ее посмотрим и определим время.

– Вот я и думаю, куда она могла задеваться. Наверно, спрятала жена. Рама от нее вон висит на стене.

Действительно, на стене, в золоченой иконной раме, висел плакат «Счастливое материнство» – розовощекая женщина с мальчиком-карапузом на руках. По внешнему сюжету – как «Богородица взыграние Младенца». Только вот исполнена в плакатной технике на бумажке. А рамка, представьте, позолочена, резные цветочки, миниатюрные кисти винограда – растительный орнамент.

– Куда она подевалась?– бормотал избач, заглядывая под шкаф, под кровать, за печку и под сундук. – Рама от нее висит, я плакат вставил. Наверное, спрятала жена. К следующему вашему приезду я ее обязательно отыщу. Значит, когда вас ждать в наши края, на той неделе?

Накатанные проселки с клевером по сторонам то прямо, то вкось летели навстречу и бросались под колеса машины. Я пускал ее легко лететь под уклоны, круто вздыбливал на пригорках, оставлял сзади себя паническое кудахтанье разбежавшихся кур.

Я снова ехал в село, где живет избач, который обо всем уж, наверно, договорился с дядей Петром, и обратно я буду ехать обладателем желанной иконы.

Мне захотелось пить. Как раз попалось село. Я остановился около двухэтажного с кирпичным низом дома под вывеской «Чайная». В этом заведении оказался к моим услугам застарелый лимонад. Пить его я, конечно, не стал, а попросил у буфетчицы стакан чистой колодезной воды, которую и выпил с большим удовольствием.

– Вы разве не знаете? Вот уже два часа в космосе летает советский человек Герман Титов.

Теперь в каждой деревне я останавливался и спрашивал у первого встречного человека: – Как?

Первый встречный человек, не переспрашивая, о чем идет речь, отвечал:

– Летает. Программу четвертого витка выполнил полностью.

Но все-таки получается немного странно, думал я, снова выезжая на полевую дорогу. Герман Титов, имени которого вчера не знал никто, а сегодня узнали сразу все: и дядя Петр, и мой избач, и люди, живущие на Камчатке, и люди, живущие на других материках, – этот Герман Титов – мой современник. Он, вероятно, помоложе меня на несколько лет, но в общем-то мы с ним люди одного поколения, одного времени, одной страны. И вот два современника в одни и те же часы делают два непохожих дела: один летает в космосе, выполняя программу пятого витка, а другой пробирается по полевой дороге, чтобы выпросить у старухи древнюю почерневшую икону.

Подожди, не будем судить поспешно. Отбросим причуду, страсть собирателя, ибо тогда нужно будет противопоставлять Герману Титову и рыболова, сидящего с удочкой и старающегося поймать ерша. Оставим только то, что это икона, живопись, и не какая-нибудь, а старинная живопись. Короче говоря, искусство.

Что ж, тогда противопоставление, пожалуй, не получится столь невозможным и уничижительным для меня. С одной стороны – наука, с другой стороны – искусство. С одной стороны – точные и холодные расчеты, кибернетика, математика, электричество, с другой стороны – красота, интуиция, душа и цветенье души. Искусство – это и есть цветение человеческой души. Нет, цветение души – любовь. А искусство уже результат цветения. Спелые плоды, в результате цветения происшедшие.

Наука размягчает в одну секунду тонну крепкой стали, а искусство делает человека чуть-чуть добрее. Наука ведь не может смягчить человеческое сердце. Под влиянием науки человек не отдаст другому человеку половину последнего кусочка хлебца, под влиянием науки человек не отдаст другому человеку светлой улыбки, сияния глаз или нежного прикосновения руки.

Наука – для интеллекта, для мозга, для внешних благ и физических удобств человека. Искусство – для сердца и души. Наука делает человека сильнее механически. Искусство делает его сильнее духом. Кроме того, оно делает его немножко лучше. А это ему так необходимо, особенно в век неудержимого развития науки и техники.

Кое-как я оправдался перед самим собой, пока ехал до села, в котором живут избач, дядя Петр и Авдотья Ивановна. Избач услышал шум машины или увидел ее в окно. Он встретил меня на крыльце.

– Как? – спросил я у него, поздоровавшись.

– Я спрашиваю не про дядю Петра, а про космонавта.

– И я говорю про него. Спит. Летает и спит. Вот здорово. Надо бы нам по этому поводу… Сегодня жена моя дома, есть грибки.

– Ради такого случая не грешно.

– Тогда нам придется съездить в Гаврилов-Посад. Наверно, знаете, старый маленький город, наш райцентр. Мы быстро съездим, тут километров двадцать, не больше.

– Неужели не найдется выпить в селе? Я проезжал и видел магазин, двери у него открыты.

– Магазин у нас есть. Но того, что нам надо, в магазине нет. Хорошо, если найдем в Гавриловом-Посаде.

Действительно, в те годы в маленьких городах, селах очень часто не бывало ни вина, ни водки. Не может быть, чтобы водки не хватало в государстве. Но местные руководители то там, то тут давали указания не завозить водку в магазины или завозить ее как можно меньше и реже. Мы, как видно, оказались жертвами такого указания и вынуждены были ехать в Гаврилов-Посад.

Поездка оказалась недалекой, но какой-то очень нудной и скучной. Мы попали под обеденный перерыв. Нужно было ждать, когда магазины откроются. Потом оказалось, что ни в одном магазине того, что нам надо, нет. Прошел слух, что в магазин на окраине города привезли «красное». Гавриловопосадцы потянулись туда, и мы поехали тоже. Магазин на окраине почему-то закрыли на обед, когда все остальные открылись. У него был свой распорядок дня. Целый час мы сидели перед магазином, и за это время набралась большая толпа. В толпе обсуждались две проблемы: как летает Герман Титов и какое вино будут продавать после перерыва.

Наконец узкая дверь магазина открылась, и толпа с улицы перелилась в тесное, душное помещение. Слышались вопросы, реплики:

– Молдавское красное.

– Сколько хоть в нем градусов-то?

– Шестнадцать.

– Квас, а не вино.

– Давай десять бутылок.

Час времени понадобился избачу на то, чтобы протолкаться к прилавку. Я протянул ему деньги, а он через головы людей стал передавать мне пол-литровые бутылки с дешевыми этикетками и с еще более дешевой красненькой жидкостью. В конце концов избач передал мне двенадцать бутылок. Я вообразил, что пить это сладенькое винцо придется под соленые грибы, и в жаркой духоте магазина мне сделалось еще скучнее и жарче. Но чем я мог, в конце концов, утешить себя, кроме старой истины, что искусство требует жертв? К нашему приезду в доме избача стояли на столе соленые грибы и разварная картошка. Если бы к ним не эту дрянь типа портвейна, а светлой водки, хотя бы и красноголовой, цены бы не было ни горячей картошке, ни грибам. Тяжело вздохнув, я начал разливать вино по граненым стаканам.

Между тем дело мое за эту неделю не продвинулось ни на шаг. Дядя Петр все эти дни ходил опохмельный, и поговорить с ним будто бы не удалось. Избач побежал за дядей Петром, чтобы теперь присоединить его к нашим двенадцати бутылкам, но, увы, дядя Петр спал, позаботившись о себе с самого утра, и разбудить его будто бы не было никакой возможности.

– Ну ничего, – утешал меня избач, жуя гриб. – Мы к тете Дуне и сами сходим, мы ее уговорим, а пока пойдем, я покажу тебе разные интересные вещи, остались после отца. Отец у меня был хозяйственный человек.

Мы пошли по узенькой тропинке через огород и сад. Избач щедрился:

– Все, что увидишь, все, что тебе понравится, – твое.

В конце сада, среди зарослей вишенья, обнаружили мы сарайчик, а в нем оказались сваленными всевозможные предметы крестьянской утвари. Тут были круглые гири, старинный, наполовину деревянный безмен, отличный дубовый цеп, большой грохот, которым раньше на летнем ветерке по-домашнему веяли рожь или пшеницу, крепкое лукошко, с которым, бывало, сеятель вышагивал по своей полосе, несколько серпов, расписное донце от гребня, некоторые детали ткацкого стана и разная мелочь, вплоть до хитроумного приспособленьица, при помощи которого крестьянин определял на базаре, не сырой ли овес в середине мешка. Это приспособление представляет из себя длинную деревянную иглу с глубокой луночкой. Засунешь иглу сквозь мешковину, вытащишь обратно, в луночке окажется несколько зерен. Пробуй их на зуб, определяй кондицию.

Помня лихое заявление избача насчет того, что все понравившееся я могу считать своим, я отложил в сторону то, что мне понравилось. Избач ревностно следил за сортированием утвари, и у меня снова появилось подозрение: уж не хочет ли он таким образом узнать, что из всего этого хлама представляет, так сказать, музейный интерес, а что никуда не годится.

– Ну, ты поможешь мне все это донести до машины: и цеп и грохот, и лукошко, и безмен, и донце гребня?

– Знаешь, друг, сегодня я тебе эти вещи не отдам.

– Вот так раз, обещал ведь.

– Нет, сегодня не могу. Есть уважительная причина. Гири вот, если хочешь, бери.

– Какая уважительная причина?

– Хочу, чтобы ты еще раз ко мне приехал в гости.

– Я приеду и так.

– Нет, я знаю: если ты сегодня все возьмешь, больше не приедешь.

Я поглядел на избача: смутила ли его хоть немного эта беззастенчивая выдумка? Не смутила ни капельки.

Молча, недовольные друг другом, мы вернулись в дом к нашим недопитым бутылкам, а потом пошли к тете Дуне. У меня не было никакой уверенности в предприятии. Хорошо, если избач не предупредил тетю Дуню. чтобы та ни в коем случае не отдавала икону. Старуха встретила меня в штыки от порога:

– Пошто опять приехал? Было тебе сказано, так и будет.

– Нет, ты послушай, тетя Дуня, я расскажу тебе все по порядку.

Я долго говорил, но никакой убежденности в моих словах не было. Временами казалось, что вот-вот сорвется у тети Дуни с языка:

– Шут с тобой, надоел хуже горькой редьки, бери, бери и уходи, глаза бы на тебя не глядели.

Но старуха вздыхала, сбрасывая с себя дремоту, и говорила:

– Не переменюсь.

– Я тебе новую, красивую икону привезу из Москвы.

– Не переменюсь.

– Подумай и о том, что не вечно мы живы будем. Подумай, что с ней станет после тебя. Выбросят на чердак, сожгут, а она придет к тебе на том свете и скажет: «Что ж ты, Авдотья, бросила меня на произвол судьбы? Отдала бы еще при жизни в хорошие руки. Был ведь человек, выпрашивал».

– Отойди, сатана, отстань, не искушай, не вводи в грех. Сказано – не переменюсь.

После атаки на тетю Дуню пиршество наше совсем не шло. Грибов и картошки не хотелось после сладкого вина, а сладкого вина, в свою очередь, не хотелось после грибов и картошки. Избач начал длинно рассказывать мне какую-то историю с переездом в город, а я все никак не мог вникнуть в нее. С некоторым усилием я все же понял, что избачу предлагают переселиться в Гаврилов-Посад, где он будет работать в фабричном клубе и где ему дадут комнату. Жить будет лучше. Но очень жалко бросать отцовский дом и усадьбу: сад, огород, кругом приволье, летом трава, либо дождичек, либо роса. А там – пятнадцать квадратных метров и незнакомая фабричная молодежь.

Что-то находящееся в комнате, какая-то мелочь все время отвлекали мое внимание. Должно быть, подсознательно я что-то увидел и понял, но не осмыслил до конца, и вот оно мешает внимательно слушать избача и давать ему разумные житейские советы. Что бы тут могло быть? Шкаф с посудой, перегородка, золоченая резная рамка, плакат «Счастливое материнство», ну да, конечно, рамка с иконы, а икону избач так и не нашел. Он знает, где она, но хочет сначала кому-нибудь показать. Ездила же гоголевская Коробочка, прежде чем сторговаться с Чичиковым, в город, узнавать, почем там ходят мертвые души. Спрятал избач икону, не хочет показывать. Хороший вроде человек, общительный, разговорчивый, а икону спрятал. Осталась золоченая рамка да еще плакат «Счастливое материнство». Приколот канцелярскими кнопками. А к чему он приколот? Одна кнопочка в двух сантиметрах от края рамки, другая – в четырех. Во что воткнуты канцелярские кнопки?! Ах ты, избач, избач! И под кровать заглядывал, и за печку, и под сундук. Сейчас я тебе покажу твою икону.

Избач не успел сказать и слова, как я в мгновение ока снял икону, положил на стол и убрал плакат. Под счастливой матерью оказалось «Воскресение» – двенадцать праздников. Живопись поздняя и неинтересная, хотя вместо обычного разделения доски на клетки было написано тут причудливо разветвляющееся дерево. Ветки, разветвляясь, образовывали прямоугольные и овальные пространства, которые и были заполнены сюжетной живописью. Само по себе было это оригинально, и в коллекции, может быть, даже неплохо было бы иметь такую икону. Но я очень разозлился на избача. Я снова прикрепил кнопками нелепый плакат и повесил икону на место. Теперь избач смотрел на меня вопросительно, а я молча допивал из стакана ужасную жидкость. Наконец он не выдержал и спросил с дрожью в голосе:

– Неужели она никуда не годится?

– Почему не годится. Молиться. Это ведь икона. Повесьте ее в передний угол и молитесь.

– Нет, как старина, как музейная редкость?

– Не годится.

– Как же так, а я считал, что старинная.

Потом я узнал случайно, что избач не удовлетворился моим судом и возил икону в Суздальский музей. Там ему сказали, что икона не музейная, и тогда он успокоился. Я узнал это случайно, несколько лет спустя.

Пока же мне нужно было садиться за руль и на сумерки глядя пускаться в обратный путь. Я увозил один-единственный цеп, который сжалившийся избач подарил мне на прощанье, вырезав свои инициалы и дату.

– Зачем же дату? Ему ведь лет семьдесят, не меньше, а теперь все будут думать, что он сделан в этом году.

– Правда, не подумал я насчет даты. Ну ничего, будете всем объяснять: так и так.

Один цеп для двух утомительных поездок – не так уж много. Если не считать, конечно, всех этих строк, которые вы только что прочитали.

Я возвращался в Москву из Ростова Великого. Длинное село, растянувшееся вдоль шоссейной дороги, осталось позади, как вдруг мною овладело некое беспокойство.

Бывает, во время пешей ходьбы по московскому многолюдному тротуару задумаешься о чем-нибудь, идешь, не обращая внимания на встречных прохожих, не вглядываясь в их лица. Вдруг остановишься, как проснешься, оглянешься и долго смотришь назад. Что-то задним числом поразило тебя в толпе. Может быть, это было красивое женское лицо, может быть, встретился знакомый и даже кивнул тебе. Однако бежать и заглядывать в лица всем прохожим уже неудобно, и ты идешь дальше, стараясь вспомнить и сообразить, что же это такое было.

Похожее беспокойство я почувствовал на дороге из Ростова Великого в Москву, когда совсем проехал длинное село, растянувшееся вдоль шоссе. Я развернулся и тихо поехал, оглядываясь по сторонам. Ничего особенного нельзя было увидеть, кроме обыкновенных деревенских домов с палисадниками, старых ветел перед домами, иногда колодцев да еще кур и гусей, пасущихся на мелкой травке.

Я и еще раз чуть-чуть не проскочил мимо, но тут сквозь кудрявую темную листву промелькнула яркая белизна, и я угадал за деревьями небольшую церковку. Она стояла меж двух изб, но несколько в глубине. Деревья, растущие перед ней, загораживали ее довольно надежно.

Теперь, удостоверившись, что моя механическая зрительная память сработала безотказно, я мог спокойно продолжать путь. Ибо если возможно, чтобы у одинокой старушки отшельницы, живущей в развалинах монастыря, в стороне от дорог, обнаружилась случайно уцелевшая старая икона, если возможно, что на кладбищенской церкви в Черкутине, в глуши, уцелели две-три иконы, то невероятно, чтобы на дороге из Ростова Великого в Москву, а если смотреть дальше – на дороге в Ярославль, могло сохраниться что-нибудь достойное внимания собирателя. Сколько туристов, сколько художников, сколько искусствоведов проехало взад и вперед по этому пути, сколько внимательных, пристрастных взглядов обшарило здесь каждый метр расстояния. Известно, что каждый турист, художник, искусствовед – если еще не состоявшийся, то потенциальный собиратель, и уж конечно палец ему в рот не клади, то есть если бы увидел он около самой дороги в тридцати шагах церковь, то захотел бы обойти ее вокруг, а обойдя, заглянуть внутрь, а увидев… говорить смешно, двадцать раз смешно надеяться на неожиданную находку на шоссе Москва – Ярославль в тридцати шагах от асфальта.

Но церковь была отворена, и я решил войти. От самого порога меня встретила гора овса. Зерно лежало метровым слоем. Если бы я захотел идти дальше, идти нужно было бы по зерну. Разумеется, я пошел. Потом мне пришлось высыпать овес из ботинок, а также из отворотов брюк, но это потом, гораздо поздже. Завскладом, женщина, шла по овсу мне навстречу.

– Ходим по овсу яко по суху, – попытался пошутить я.

Но суровая женщина даже не улыбнулась. Она встретила меня неприветливо, и все из-за того, что торопилась домой обедать. Это совсем некстати: я успел увидеть высоко, под церковным куполом, большую, совершенно черную икону, загораживающую окно. Впрочем, вся церковь была не высока, обыкновенной крестьянской лестницы хватило бы долезть и снять.

Женщина выпроводила меня из склада, а я, отступая, не спускал глаз с черной доски, стараясь если не зрением, то прозрением угадать сюжет. Мне представилось, что на иконе изображен «Никола Зарайский» с житием.

Бесцеремонно выпроводив меня, кладовщица ушла обедать. У меня не оставалось теперь другого выхода, как терпеливо ждать ее, сколько бы ни пришлось. Обед, ужин, завтрак – все нужно перетерпеть и дождаться. Я ходил вокруг церкви и любовался этим маленьким, изящным сооружением семнадцатого столетия. Но больше всего меня удивили не кокошники над каждым окном и не форма купола, воспроизводящего пламя свечи, а то, что еще одно окно оказалось загороженным иконой, но только живописью наружу, в сторону улицы. Ниша окна была достаточно глубока, но все же дожди смыли самый верхний, самый черный слой олифы, и на этой иконе, в отличие от первой, ясно различался сюжет. Это была «Ветхозаветная Троица». Удивительно, что дожди не смыли всю живопись до конца, до белой доски.

Прошло два часа. Кладовщица не возвращалась. Потеряв терпение, я отправился искать ее дом. Мне показали. Оказывается, она давно отобедала и теперь хлопотала по хозяйству, кормила кур. То, что я до сих пор не уехал, удивило сердитую женщину. Я заметил, что после обеда настроение ее немного улучшилось. Она даже вступила со мной в разговор.

– Ну и что вам от меня нужно?

– Я хотел бы посмотреть икону, которой заколочено верхнее окно.

– Вы ее видели.

– Я хотел разглядеть ее вблизи.

– Я, что ли, за ней полезу наверх? Нужна лестница. А лестницы у меня нет. Если хотите, ищите сами, только недолго, мне нужно ехать в деревню, там у меня еще один склад.

– Тоже церковь?

– Вы скажите мне, у кого есть лестницы, я пойду и спрошу.

– Ищите сами.

Я обошел несколько домов поближе к церкви, чтобы не тащиться с лестницей через все село, и в одном доме дали мне высокую легкую лестницу. Крестьянка, хозяйка лестницы, пошла со мной. Как видно, ее разобрало любопытство: что за икона может оказаться в давно закрытой церкви.

Докарабкавшись до верхней ступеньки, я увидел, что икона тоже, как и церковь, семнадцатого века, что это действительно «Никола Зарайский» с житием и что она в ужасном, катастрофическом состоянии. Я подергал икону, проверить, крепко ли она приколочена. Кладовщица заметила и закричала:

– Нечего, нечего! Отшивать нельзя.

– Почему же нельзя отшить? – спросил я, спустившись вниз и вытирая руки от жирной пыли.

– Отошьешь, а мне в окно и дождь, и снег, и всякая сырость. Окно на северную сторону, ни за что не дам отшивать, нельзя.

– Окно заделаете досками.

– Я, что ли, буду заделывать?

– Я дам вам денег, вы наймете колхозников или попросите мужа.

– Буду я бегать по всей деревне нанимать. Если хотите, нанимайте мужиков сами, только скорее, мне нужно в другую деревню, там у меня еще один склад.

Это был тяжелый, сердитый, но все-таки деловой разговор. Через четверть часа я привел мужиков с топорами и досками, а еще через пять минут икона была внизу, вынесена из церкви и положена на траву живописью к летнему небу.

Катастрофическое состояние иконы было теперь еще виднее. Ее нельзя было не только везти в Москву, но даже нести до машины. Весь живописный слой до последнего квадратного сантиметра шелушился мелким, то есть самым злым, шелушением. Чешуйки были крохотные, но все же можно было разглядеть, что у каждой чешуйки загнулись кверху четыре уголка, а держится она только своей серединкой. Чешуек было бесчисленное множество, и оттого икона выглядела белесоватой, как бы обсыпанной известью. Ее нельзя было даже вытереть тряпочкой от пыли. Если бы провести по ней плотно ладонью или стукнуть торцом о землю, шелуха отлетела бы от доски. Нужно было оставлять икону на месте, прислонив ее к церковной стене, или попытаться спасти.

Операция по спасению состояла в следующем: купить десяток яиц, отделить белки от желтков, после чего белки хотя бы и выбросить, а желтки очень жидко развести в воде. Получившейся желтенькой, содержащей в себе клейкие вещества водичкой нужно было смочить все чешуйки, попросту говоря, всю икону. Размягченные чешуйки осторожно приминать чайной ложкой, чтобы загнувшиеся уголки чешуек распрямлялись и прилипали к тому месту, от которого они отсохли.

Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало быть, во что бы ни стало надо было до времени схоронить концы. Надо было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение… Куда же идти?

Это было уже давно решено: «Бросить все в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «Поскорей, поскорей, и все выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно.

Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может, и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов, и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережных, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает. А ну как футляры не утонут, а поплывут? Да и конечно так. Всякий увидит. И без того уже все так и смотрят, встречаясь, оглядывают, как будто им и дело только до него. «Отчего бы так, или мне, может быть, кажется», – думал он.

Наконец, пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное – от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!

Он пошел к Неве по В-му проспекту; но дорогою ему пришла вдруг еще мысль: «Зачем на Неву? Зачем в воду? Не лучше ли уйти куда-нибудь очень далеко, опять хоть на острова, и там где-нибудь, в одиноком месте, в лесу, под кустом, – зарыть все это и дерево, пожалуй, заметить?» И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною.

Но и на острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В-го проспекта на площадь, он вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая небеленая стена соседнего четырехэтажного дома. Слева, параллельно глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где лежали какие-то материалы. Далее, в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопченного каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской. Тут, верно, было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде, почти от самых ворот, чернелось много угольной пыли. «Вот бы куда подбросить и уйти!» – вздумалось ему вдруг. Не замечая никого во дворе, он прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный у забора желоб (как и часто устраивается в таких домах, где много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над желобом, тут же на заборе, надписана была мелом всегдашняя в таких случаях острота: «Сдесь становитца воз прещено». Стало быть, уж и тем хорошо, что никакого подозрения, что зашел и остановился. «Тут все так разом и сбросить где-нибудь в кучку и уйти!»

Оглядевшись еще раз, он уже засунул и руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где все расстояние было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене. За этою стеной была улица, тротуар, слышно было, как шныряли прохожие, которых здесь всегда немало; но за воротами его никто не мог увидать, разве зашел бы кто с улицы, что, впрочем, очень могло случиться, а потому надо было спешить.

Он нагнулся к камню, схватился за верхушку его крепко, обеими руками, собрал все свои силы и перевернул камень. Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же стал он бросать в него все из кармана. Кошелек пришелся на самый верх, и все-таки в углублении оставалось еще место. Затем он снова схватился за камень, одним оборотом перевернул его на прежнюю сторону, и он как раз пришелся в свое прежнее место, разве немного чуть-чуть казался повыше. Но он подгреб земли и придавил по краям ногою. Ничего не было заметно.

Тогда он вышел и направился к площади. Опять сильная, едва выносимая радость, как давеча в конторе, овладела им на мгновение. «Схоронены концы! И кому, кому в голову может прийти искать под этим камнем? Он тут, может быть, с построения дома лежит и еще столько же пролежит. А хоть бы и нашли: кто на меня подумает? Все кончено! Нет улик!» – и он засмеялся. Да, он помнил потом, что он засмеялся нервным, мелким, неслышным, долгим смехом, и все смеялся, все время как проходил через площадь. Но когда он ступил на К-й бульвар, где третьего дня повстречался с тою девочкой, смех его вдруг прошел. Другие мысли полезли ему в голову. Показалось ему вдруг тоже, что ужасно ему теперь отвратительно проходить мимо той скамейки, на которой он тогда, по уходе девочки, сидел и раздумывал, и ужасно тоже будет тяжело встретить опять того усача, которому он тогда дал двугривенный: «Черт его возьми!»

Он шел, смотря кругом рассеянно и злобно. Все мысли его кружились теперь около одного какого-то главного пункта, – и он сам чувствовал, что это действительно такой главный пункт и есть и что теперь, именно теперь, он остался один на один с этим главным пунктом, – и что это даже в первый раз после этих двух месяцев.

«А черт возьми это все! – подумал он вдруг в припадке неистощимой злобы. – Ну началось, так и началось, черт с ней и с новою жизнию! Как это, господи, глупо!.. А сколько я налгал и наподличал сегодня! Как мерзко лебезил и заигрывал давеча с сквернейшим Ильей Петровичем! А впрочем, вздор и это! Наплевать мне на них на всех, да и на то, что я лебезил и заигрывал! Совсем не то! Совсем не то!..»

Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и чрезвычайно простой вопрос разом сбил его с толку и горько его изумил:

«Если действительно все это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»

Да, это так; это все так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый вопрос для него; и когда ночью решено было в воду кинуть, то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так тому и следует быть, как будто иначе и быть невозможно… Да, он это все знал и все помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено, в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал… А ведь так!..

«Это оттого, что я очень болен, – угрюмо решил он наконец, – я сам измучил и истерзал себя, и сам не знаю, что делаю… И вчера, и третьего дня, и все это время терзал себя… Выздоровлю и… не буду терзать себя… А ну как совсем и не выздоровлю? Господи! Как это мне все надоело!..» Он шел не останавливаясь. Ему ужасно хотелось как-нибудь рассеяться, но он не знал, что сделать и что предпринять. Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им все более и более почти с каждой минутой: это было какое-то бесконечное, почти физическое, отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки были все встречные, – гадки были их лица, походка, движения. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил…

Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, – подумал он. – Что это, да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как тогда… А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел, да сюда зашел? Все равно; сказал я… третьего дня… что к нему после того на другой день пойду, ну что ж, и пойду! Будто уж я и не могу теперь зайти…»

Он поднялся к Разумихину в пятый этаж.

Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре, как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.

– Что ты? – закричал он, осматривая с ног до головы вошедшего товарища; затем помолчал и присвистнул.

– Неужели уж так плохо? Да ты, брат, нашего брата перещеголял, – прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. – Да садись же, устал небось! – и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен.

– Да ты серьезно болен, знаешь ты это? – Он стал щупать его пульс; Раскольников вырвал руку.

– Не надо, – сказал он, – я пришел… вот что: у меня уроков никаких… я хотел было… впрочем, мне совсем не надо уроков…

– А знаешь что? Ведь ты бредишь! – заметил наблюдавший его пристально Разумихин.

– Нет, не брежу… – Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.

– Прощай! – сказал он вдруг и пошел к двери.

– Да ты постой, постой, чудак!

– Не надо!.. – повторил тот, опять вырывая руку.

– Так на кой черт ты пришел после этого! Очумел ты, что ли? Ведь это… почти обидно. Я так не пущу.

– Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог… начать… потому что ты всех их добрее, то есть умнее, и обсудить можешь… А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте меня в покое!

– Да постой на минутку, трубочист! Совсем сумасшедший! По мне ведь как хочешь. Видишь ли: уроков и у меня нет, да и наплевать, а есть на Толкучем книгопродавец Херувимов, это уж сам в своем роде урок. Я его теперь на пять купеческих уроков не променяю. Он этакие изданьица делает и естественнонаучные книжонки выпускает, – да как расходятся-то! Одни заглавия чего стоят! Вот ты всегда утверждал, что я глуп, ей-богу, брат, есть глупее меня! Теперь в направление тоже полез; сам ни бельмеса не чувствует, ну а я, разумеется, поощряю. Вот тут два с лишком листа немецкого текста, – по-моему, глупейшего шарлатанства: одним словом, рассматривается, человек ли женщина или не человек? Ну и, разумеется, торжественно доказывается, что человек. Херувимов это по части женского вопроса готовит; я перевожу; растянет он эти два с половиной листа листов на шесть, присочиним пышнейшее заглавие в полстраницы и пустим по полтиннику. Сойдет! За перевод мне по шести целковых с листа, значит, за все рублей пятнадцать достанется, и шесть рублей взял я вперед. Кончим это, начнем об китах переводить, потом из второй части «Confessions» какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев. Я, разумеется, не противоречу, черт с ним! Ну хочешь второй лист «Человек ли женщина?» переводить? Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги – все это казенное – и бери три рубля: так как я за весь перевод вперед взял, за первый и за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и придутся. А кончишь лист – еще три целковых получишь. Да вот что еще, пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей стороны. Напротив, только что ты вошел, я уж и рассчитал, чем ты мне будешь полезен. Во-первых, я в орфографии плох, во-вторых, в немецком иногда просто швах, так что все больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого еще лучше выходит. Ну, а кто его знает, может быть, оно и не лучше, а хуже выходит… Берешь или нет?

«А что, если уж и был обыск? Что, если их как раз у себя и застану?» Но вот его комната. Ничего и никого; никто не заглядывал. Даже Настасья не притрогивалась. Но, господи! Как мог он оставить давеча все эти вещи в этой дыре? Он бросился в угол, запустил руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки с серьгами или с чем-то в этом роде — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден... Он поклал всё в разные карманы, в пальто и в оставшийся правый карман панталон, стараясь, чтоб было неприметнее. Кошелек тоже взял заодно с вещами. Затем вышел из комнаты, на этот раз даже оставив ее совсем настежь. Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало быть, во что бы ни стало, надо было до времени схоронить концы. Надо было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение... Куда же идти? Это было уже давно решено: «Бросить всё в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «поскорей, поскорей, и всё выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно. Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережных, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает. А ну как футляры не утонут, а поплывут? Да и конечно так. Всякий увидит. И без того уже все так и смотрят, встречаясь, оглядывают, как будто им и дело только до него. «Отчего бы так, или мне, может быть, кажется», — думал он. Наконец пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить! Он пошел к Неве по В — му проспекту; но дорогою ему пришла вдруг еще мысль: «Зачем на Неву? Зачем в воду? Не лучше ли уйти куда-нибудь очень далеко, опять хоть на Острова, и там где-нибудь, в одиноком месте, в лесу, под кустом, — зарыть всё это и дерево, пожалуй, заметить?» И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною. Но и на Острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В—го проспекта на площадь, он вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая небеленая стена соседнего четырехэтажного дома. Слева, параллельно глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где лежали какие-то материалы. Далее, в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопченного, каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской. Тут, верно, было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде, почти от самых ворот, чернелось много угольной пыли. «Вот бы куда подбросить и уйти!» — вздумалось ему вдруг. Не замечая никого во дворе, он прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный у забора желоб (как и часто устраивается в таких домах, где много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над желобом, тут же на заборе, надписана была мелом всегдашняя в таких случаях острота: «Сдесь становитца воз прещено». Стало быть, уж и тем хорошо, что никакого подозрения, что зашел и остановился. «Тут всё так разом и сбросить где-нибудь в кучку и уйти!» Оглядевшись еще раз, он уже засунул и руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где всё расстояние было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене. За этою стеной была улица, тротуар, слышно было, как шныряли прохожие, которых здесь всегда немало; но за воротами его никто не мог увидать, разве зашел бы кто с улицы, что, впрочем, очень могло случиться, а потому надо было спешить. Он нагнулся к камню, схватился за верхушку его крепко, обеими руками, собрал все свои силы и перевернул камень. Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же стал он бросать в него всё из кармана. Кошелек пришелся на самый верх, и все-таки в углублении оставалось еще место. Затем он снова схватился за камень, одним оборотом перевернул его на прежнюю сторону, и он как раз пришелся в свое прежнее место, разве немного, чуть-чуть казался повыше. Но он подгреб земли и придавил по краям ногою. Ничего не было заметно. Тогда он вышел и направился к площади. Опять сильная, едва выносимая радость, как давеча в конторе, овладела им на мгновение. «Схоронены концы! И кому, кому в голову может прийти искать под этим камнем? Он тут, может быть, с построения дома лежит и еще столько же пролежит. А хоть бы и нашли: кто на меня подумает? Всё кончено! Нет улик!» — и он засмеялся. Да, он помнил потом, что он засмеялся нервным, мелким, неслышным, долгим смехом, и всё смеялся, всё время, как проходил через площадь. Но когда он ступил на К — й бульвар, где третьего дня повстречался с тою девочкой, смех его вдруг прошел. Другие мысли полезли ему в голову. Показалось ему вдруг тоже, что ужасно ему теперь отвратительно проходить мимо той скамейки, на которой он тогда, по уходе девочки, сидел и раздумывал, и ужасно тоже будет тяжело встретить опять того усача, которому он тогда дал двугривенный: «Черт его возьми!» Он шел, смотря кругом рассеянно и злобно. Все мысли его кружились теперь около одного какого-то главного пункта, — и он сам чувствовал, что это действительно такой главный пункт и есть и что теперь, именно теперь, он остался один на один с этим главным пунктом, — и что это даже в первый раз после этих двух месяцев. «А черт возьми это всё! — подумал он вдруг в припадке неистощимой злобы. — Ну началось, так и началось, черт с ней и с новою жизнию! Как это, господи, глупо!.. А сколько я налгал и наподличал сегодня! Как мерзко лебезил и заигрывал давеча с сквернейшим Ильей Петровичем! А впрочем, вздор и это! Наплевать мне на них на всех, да и на то, что я лебезил и заигрывал! Совсем не то! Совсем не то!..» Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и чрезвычайно простой вопрос разом сбил его с толку и горько его изумил: «Если действительно всё это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал... Это как же?» Да, это так; это всё так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый вопрос для него; и когда ночью решено было в воду кинуть, то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так тому и следует быть, как будто иначе и быть невозможно... Да, он это всё знал и всё помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено, в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал... А ведь так!.. «Это оттого что я очень болен, — угрюмо решил он наконец, — я сам измучил и истерзал себя, и сам не знаю, что делаю... И вчера, и третьего дня, и всё это время терзал себя... Выздоровлю и... не буду терзать себя... А ну как совсем и не выздоровлю? Господи! Как это мне всё надоело!..» Он шел не останавливаясь. Ему ужасно хотелось как-нибудь рассеяться, но он не знал, что сделать и что предпринять. Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им всё более и более почти с каждой минутой: это было какое-то бесконечное, почти физическое отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки были все встречные, — гадки были их лица, походка, движения. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил... Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, — подумал он. — Что это, да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как тогда... А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел да сюда зашел? Всё равно; сказал я... третьего дня... что к нему после того на другой день пойду, ну что ж, и пойду! Будто уж я и не могу теперь зайти...» Он поднялся к Разумихину в пятый этаж. Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление. — Что ты? — закричал он, осматривая с ног до головы вошедшего товарища; затем помолчал и присвистнул. — Неужели уж так плохо? Да ты, брат, нашего брата перещеголял, — прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. — Да садись же, устал небось! — и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен. — Да ты серьезно болен, знаешь ты это? — Он стал щупать его пульс; Раскольников вырвал руку. — Не надо, — сказал он, — я пришел... вот что: у меня уроков никаких... я хотел было... впрочем, мне совсем не надо уроков... — А знаешь что? Ведь ты бредишь! — заметил наблюдавший его пристально Разумихин. — Нет, не брежу... — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина. — Прощай! — сказал он вдруг и пошел к двери. — Да ты постой, постой, чудак! — Не надо!.. — повторил тот, опять вырывая руку. — Так на кой черт ты пришел после этого! Очумел ты, что ли? Ведь это... почти обидно. Я так не пущу. — Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог... начать... потому что ты всех их добрее, то есть умнее, и обсудить можешь... А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего... ничьих услуг и участий... Я сам... один... Ну и довольно! Оставьте меня в покое! — Да постой на минутку, трубочист! Совсем сумасшедший! По мне ведь как хочешь. Видишь ли: уроков и у меня нет, да и наплевать, а есть на Толкучем книгопродавец Херувимов, это уж сам в своем роде урок. Я его теперь на пять купеческих уроков не променяю. Он этакие изданьица делает и естественнонаучные книжонки выпускает, — да как расходятся-то! Однизаглавия чего стоят! Вот ты всегда утверждал, что я глуп; ей-богу, брат, есть глупее меня! Теперь в направление тоже полез; сам ни бельмеса не чувствует, ну а я, разумеется, поощряю. Вот тут два с лишком листа немецкого текста, — по-моему, глупейшего шарлатанства: одним словом, рассматривается, человек ли женщина или не человек? Ну и, разумеется, торжественно доказывается, что человек. Херувимов это по части женского вопроса готовит; я перевожу; растянет он эти два с половиной листа листов на шесть, присочиним пышнейшее заглавие в полстраницы и пустим по полтиннику. Сойдет! За перевод мне по шести целковых с листа, значит, за все рублей пятнадцать достанется, и шесть рублей взял я вперед. Кончим это, начнем об китах переводить, потом из второй части «Confessions» какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев. Я, разумеется, не противоречу, черт с ним! Ну, хочешь второй лист «Человек ли женщина?» переводить? Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги — всё это казенное — и бери три рубля: так как я за весь перевод вперед взял, за первый и за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и придутся. А кончишь лист — еще три целковых получишь. Да вот что еще, пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей стороны. Напротив, только что ты вошел, я уж и рассчитал, чем ты мне будешь полезен. Во-первых, я в орфографии плох, а во-вторых, в немецком иногда просто швах, так что всё больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого еще лучше выходит. Ну а кто его знает, может быть, оно и не лучше, а хуже выходит... Берешь или нет? Раскольников молча взял немецкие листки статьи, взял три рубля и, не сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед. Но дойдя уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился, поднялся опять к Разумихину и, положив на стол и немецкие листы, и три рубля, опять-таки ни слова не говоря, пошел вон. — Да у тебя белая горячка, что ль! — заревел взбесившийся наконец Разумихин. — Чего ты комедии-то разыгрываешь! Даже меня сбил с толку... Зачем же ты приходил после этого, черт? — Не надо... переводов... — пробормотал Раскольников, уже спускаясь с лестницы. — Так какого же тебе черта надо? — закричал сверху Разумихин. Тот молча продолжал спускаться. — Эй, ты! Где ты живешь? Ответа не последовало. — Ну так чер-р-рт с тобой!.. Но Раскольников уже выходил на улицу. На Николаевском мосту ему пришлось еще раз вполне очнуться вследствие одного весьма неприятного для него случая. Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер одной коляски, за то что он чуть-чуть не попал под лошадей, несмотря на то что кучер раза три или четыре ему кричал. Удар кнута так разозлил его, что он, отскочив к перилам (неизвестно почему он шел по самой середине моста, где ездят, а не ходят), злобно заскрежетал и защелкал зубами. Кругом, разумеется, раздавался смех. — И за дело! — Выжига какая-нибудь. — Известно, пьяным представится да нарочно и лезет под колеса; а ты за него отвечай. — Тем промышляют, почтенный, тем промышляют... Но в ту минуту, как он стоял у перил и всё еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему в руки деньги. Он посмотрел: пожилая купчиха, в головке и козловых башмаках, и с нею девушка, в шляпке и с зеленым зонтиком, вероятно дочь. «Прими, батюшка, ради Христа». Он взял, и они прошли мимо. Денег двугривенный. По платью и по виду они очень могли принять его за нищего, за настоящего собирателя грошей на улице, а подаче целого двугривенного он, наверно, обязан был удару кнута, который их разжалобил. Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять и оборотился лицом к Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение. Боль от кнута утихла, и Раскольников забыл про удар; одна беспокойная и не совсем ясная мысль занимала его теперь исключительно. Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, — чаще всего, возвращаясь домой, — случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина... Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти прежние свои вопросы и недоумения, и показалось ему, что не нечаянно он вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался... еще так недавно. Даже чуть не смешно ему стало и в то же время сдавило грудь до боли. В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь всё это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и всё, всё... Казалось, он улетал куда-то вверх и всё исчезало в глазах его... Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально поглядел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту. Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тотчас же забылся... Он очнулся в полные сумерки от ужасного крику. Боже, что это за крик! Таких неестественных звуков, такого воя, вопля, скрежета, слез, побои и ругательств он никогда еще не слыхивал и не видывал. Он и вообразить не мог себе такого зверства, такого исступления. В ужасе приподнялся он и сел на своей постели, каждое мгновение замирая и мучаясь. Но драки, вопли и ругательства становились всё сильнее и сильнее. И вот, к величайшему изумлению, он вдруг расслышал голос своей хозяйки. Она выла, визжала и причитала, спеша, торопясь, выпуская слова так, что и разобрать нельзя было, о чем-то умоляя, — конечно, о том, чтоб ее перестали бить, потому что ее беспощадно били на лестнице. Голос бившего стал до того ужасен от злобы и бешенства, что уже только хрипел, но все-таки и бивший тоже что-то такое говорил, и тоже скоро, неразборчиво, торопясь и захлебываясь. Вдруг Раскольников затрепетал как лист: он узнал этот голос; это был голос Ильи Петровича. Илья Петрович здесь и бьет хозяйку! Он бьет ее ногами, колотит ее головою о ступени, — это ясно, это слышно по звукам, по воплям, по ударам! Что это, свет перевернулся, что ли? Слышно было, как во всех этажах, по всей лестнице собиралась толпа, слышались голоса, восклицания, всходили, стучали, хлопали дверями, сбегались. «Но за что же, за что же, и как это можно!» — повторял он, серьезно думая, что он совсем помешался. Но нет, он слишком ясно слышит!.. Но, стало быть, и к нему сейчас придут, если так, «потому что... верно, всё это из того же... из-за вчерашнего... Господи!» Он хотел было запереться на крючок, но рука не поднялась... да и бесполезно! Страх, как лед, обложил его душу, замучил его, окоченил его... Но вот наконец весь этот гам, продолжавшийся верных десять минут, стал постепенно утихать. Хозяйка стонала и охала, Илья Петрович всё еще грозил и ругался... Но вот наконец, кажется, и он затих; вот уж и не слышно его; «неужели ушел! Господи!» Да, вот уходит и хозяйка, всё еще со стоном и плачем... вот и дверь у ней захлопнулась... Вот и толпа расходится с лестниц по квартирам, — ахают, спорят, перекликаются, то возвышая речь до крику, то понижая до шепоту. Должно быть, их много было; чуть ли не весь дом сбежался. «Но боже, разве всё это возможно! И зачем, зачем он приходил сюда!» Раскольников в бессилии упал на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий свет озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку на стол и начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку. — Небось со вчерашнего не ел. Целый-то день прошлялся, а самого лихоманка бьет. — Настасья... за что били хозяйку? Она пристально на него посмотрела. — Кто бил хозяйку? — Сейчас... полчаса назад, Илья Петрович, надзирателя помощник, на лестнице... За что он так ее избил? и... зачем приходил?.. Настасья молча и нахмурившись его рассматривала и долго так смотрела. Ему очень неприятно стало от этого рассматривания, даже страшно. — Настасья, что ж ты молчишь? — робко проговорил он наконец слабым голосом. — Это кровь, — отвечала она наконец, тихо и как будто про себя говоря. — Кровь!.. Какая кровь?.. — бормотал он, бледнея и отодвигаясь к стене. Настасья продолжала молча смотреть на него. — Никто хозяйку не бил, — проговорила она опять строгим и решительным голосом. Он смотрел на нее, едва дыша. — Я сам слышал... я не спал... я сидел, — еще робче проговорил он. — Я долго слушал... Приходил надзирателя помощник... На лестницу все сбежались, из всех квартир... — Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться... Есть-то станешь, что ли? Он не отвечал. Настасья всё стояла над ним, пристально глядела на него и не уходила. — Пить дай... Настасьюшка. Она сошла вниз и минуты через две воротилась с водой в белой глиняной кружке; но он уже не помнил, что было дальше. Помнил только, как отхлебнул один глоток холодной воды и пролил из кружки на грудь. Затем наступило беспамятство.

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

Начало вечереть, когда мы поехали в обратный пугь. Хватило еще у нас энергии и, как говорится, воли к победе, чтобы, проезжая через большое старинное село, вновь испытать судьбу. По правде говоря, лучше бы не останавливаться.

Колхозник, у которого я спросил насчет старины, классическим образом почесал в затылке, отчего его кепка съехала на глаза.

– Не знаю. Нет теперь ничего. Разве спросить вам у дяди Петра.

– Почему вы думаете, что у него есть старина?

– Его мать всю жизнь пробыла в церковных старостах. Церковь у нас, конечно, нарушена, как и полагается, – мы не хуже других людей, – но старуха некоторые иконы перенесла домой, это факт. А теперь она умерла, и остался дядя Петр – ее сын. Вот у него, пожалуй, стоит поинтересоваться.

– Скажите, дядя Петр очень набожный человек? А то ведь и есть, да ни за какие деньги…

– Пьяница, алкоголик. За четвертинку не только икону – самого из избы неси.

Когда я с крыльца ступил в сени домика, ноги мои прилипли к краске, и я оказался в затруднительном положении. Ступить дальше было нельзя – наследишь по свежевыкрашенному, а отступать не хотелось. Тут сзади меня появился молодой парень в майке.

– Ничего, ничего, шагайте смелее на порог, прыгайте, в избе будет лучше, – ободрил он меня.

Вот опять эта неприятная минута, когда надо рассказывать, зачем зашел в избу, когда в трех фразах надо объяснить, откуда у меня необыкновенный интерес к иконам. Но кое-как и на этот раз я справился с задачей, тем более что парень, Владислав, оказавшись трактористом, слушал равнодушно.

– Глядите, – сказал он, – в переднем углу три иконы, а то вон на кухне. Эти потемнее, похуже.

В переднем углу смотреть было нечего. Стоял дубовый домашний иконостас, в котором вертикально одна над другой – три иконы. Все новые, за сверкающими окладами. На кухне стояли без всякой строгости безокладные иконы. По одной я брал их и, повернуы живописью к окну, глядел. «Неопалимая купина» – XVIII век. «Спас Вседержитель» – конец XVII. «Казанская Божья Матерь»… я поглядел на нее и подумал – не может быть, мистика! У меня в руках оказалась чудотворная икона, которую несколько часов назад нам показывала тетя Паша. Мысль сразу начала искать логическую подоснову происшествия и нашла, конечно, разумное и здравое объяснение.

То и другое село отстоит от Суздаля на 15-20 километров. Иконописная мастерская в XVII веке была в Суздале. Разве не могло быть, что один и тот же мастер написал два одинаковых лика Казанской Богородицы? Разве не могло в двух соседних селах оказаться в церквах по одинаковой иконе? В дальнейшем судьбы икон, как видим, разошлись. Одна возвеличилась до ранга чудотворной и трепетно хранится теперь богомольной тетей Пашей, а другая стоит на кухне у пьяницы дяди Петра, с которым мы жаждем как можно скорее познакомиться.

Та самая, дивная, удивительная «красота немилосердная» у меня в руках, и дело из полной безнадежности обернулось уверенностью, и все так просто. Сейчас придет дядя Петр, которого «за четвертинку хоть самого из избы неси»… и потом, икона не чудотворная, – значит, не будут за нее держаться с непреодолимым религиозным фанатизмом. К чудотворной не подступишься. А тут такая же в точности, но простая. Так же красива, так же прекрасна, но уже не царица.

– Где ваш отец, дядя Петр?– спросил я у Владислава.

– Ушел в другое село. К куму. Опохмеляться.

– Скоро придет?

– Он теперь дня на два. У них с кумом короче не бывает. Погодите, я сейчас мать позову. Она полет гряды.

Владислава не было мучительно долго. За это время во мне возникло сосущее неприятное чувство, предчувствие, что икону, которую я держу в руках, придется в конце концов поставить на полку.

Невысокая, сухощавая, энергичная женщина на вид лет семидесяти, но, конечно, моложе, простоволосая, с грязными от огородной земли руками, возникла на пороге. Вернее, сначала появился в сенях ее громкий сердитый голос:

– Ну и что ему?

– Не знаю, иконы глядит.

– Вот я ему сейчас погляжу иконы! Нечего их глядеть, не на базаре. Вот я ему сейчас погляжу.

После этих слов я удивился, что тетка Дуня появилась на пороге без хворостины или без ухвата, а просто так, с голыми руками, измазанными свежей землей. Она была невысокого роста, но, стоя на пороге, взглянула на меня сверху вниз, как ястребица, и в ответ на мое робкое заискивающее «здравствуйте» резко спросила:

– Ну и что? Чего тебе? Ступай, ступай.

– Тетя Дуня, вы сядьте, успокойтесь. Выслушайте меня. Я вам все сейчас расскажу.

– Я бестолкова. Значит, не надо мне ничего рассказывать. Все равно не пойму. – Однако села на лавку, положила на колени руки раскрытыми ладонями кверху. На ладонях высыхала земля.

Через полтора часа, в течение которых я исчерпал все красноречие, всю убедительность, пользуясь то искренними, то демагогическими, но оттого не менее убедительными приемами, тетя Дуня по-прежнему говорила:

– Сказано тебе, что я бестолковая. А насчет иконы – не переменюсь. Чтобы я дала из избы икону унести? Да нешто может такое быть? Чтобы я ее в чужие руки передала, а вы над ней потом издеваться стали?

– Не издеваться, тетя Дуня, напротив, все на нее будут глядеть как на картину, любоваться, восхищаться будут ею. Вот, мол, какая прекрасная русская живопись.

– Я и говорю: нешто иконой любуются? На нее молятся. Огонек перед ней зажигают. Нешто она девка нагая, чтобы на нее любоваться?

– Вы меня не так поняли, тетя Дуня.

– Говорю, что бестолкова, – значит, не спрашивай. Насчет иконы не переменюсь. Чтобы я свою икону в чужие руки… Она придет ко мне ночью и спросит: «Куда ты меня, Овдотья, первому встречному отдала?» Что я ей, сердешной, скажу?

Отчаянье охватило меня. И темнело, и нужно было уезжать, но, как только я взглядывал на прекрасный лик Богородицы, так и чувствовал свежий прилив сил.

– Деньги!.. – возмущалась между тем тетя Дуня. – Да нешто иконы продают? Вот придет она ко мне ночью и спросит: «За сколько сребреников ты меня. Иуда-несчастная, продала?»

– Тетя Дуня, как же вы говорите, что не продают иконы? А раньше где их брали? На базаре. Да еще и торговались с офенями, чтобы подешевле.

– Не переменюсь.

– Тетя Дуня, всем буду рассказывать, что у вас икону достал. Так и так, мол, хранилась у Авдотьи Ивановны.

– Не переменюсь.

– Бумажку внизу повешу, табличку: «Авдотья Ивановна из села…»

– Отстань, сатана, голова от тебя разболелась. Не переменюсь. Ступай к соседу, он избач. А икона у него есть еще лучше этой, от матери досталась. На что она ему, все равно выбросит, к нему и ступай.

С позором я отступил на удобные, как мне казалось, позиции. Тут же выработался и план. Я познакомлюсь с избачом. Поручу ему обработать дядю Петра. Дядя Петр в опохмельный день принесет ему икону. А я приеду через несколько дней и возьму икону уже из рук избача… Нет, не так. Если дядя Петр унесет икону заранее, то Авдотья спохватится и выпытает у пьяного мужа, куда он ее дел. И отнимет, и поставит на старое место. Нужно, чтобы избач лишь обработал дядю Петра, подготовил его морально. Само изъятие иконы должно состояться уже при мне. Я немедленно сяду в машину и помашу тете Дуне ручкой, если она будет стоять в это время на своем крыльце.

Позиция представляла верх удобства, потому что дом дяди Петра и дом избача стояли стенка в стенку. Этот дом был похуже, порастрепанней. Оно и понятно: избач занимается клубными делами, а жена его, оказывается, учительница.

Знакомясь с избачом, я нажал на то, что писатель. Наверное, есть в клубе библиотека, и хоть бы краешком уха он слышал, что существует такой литератор, и тогда легче было бы разговаривать на нашу щекотливую тему. Избач, мужчина за тридцать, как-то неимоверно оживился и все извинялся, что жены нет теперь дома и что с угощеним без жены затруднительно, что в другой раз непременно…

– Вот и хорошо. Вот именно в другой раз. А я рассчитываю наведаться к вам очень скоро, может быть даже через три или четыре дня.

– Прекрасно, прекрасно. Значит, организуете домашний музей? Из крестьянского быта? Из русской живописи? Окажем всяческую помощь, С людьми поговорю. У кого что есть из старины, все узнаю. С дядей Петром начну дипломатические переговоры. Нет ничего легче. Хотя дело испорчено. Если бы сразу, до разговора с Авдотьей Ивановной. Но ничего, исправим. Позавчера дядя Петр приходил ко мне опохмеляться. Только не можете ли вы рассказать, как мне самому, если придется, отличить старинную икону от нестаринной?

С этой минуты я заподозрил, что избач хитрит. Скорее всего, он сомневался в том, что я собираю старину для домашнего музея. Ему представилось, что я сейчас насобираю у них в селе икон и утвари, а потом продам все это в Суздальский, например, музей. Но если так, то зачем же уступать это дело постороннему человеку, не лучше ли самому? Я добросовестно рассказывал избачу, чем отличается старинная икона от нестаринной. Он переспрашивал, он, приоткрыв рот, глотал мои слова о ковчегах, шпонках, левкасе и о черной олифе.

– Тетя Дуня сказала, что у вас тоже есть интересная икона. Давайте ее посмотрим и определим время.

– Вот я и думаю, куда она могла задеваться. Наверно, спрятала жена. Рама от нее вон висит на стене.

Действительно, на стене, в золоченой иконной раме, висел плакат «Счастливое материнство» – розовощекая женщина с мальчиком-карапузом на руках. По внешнему сюжету – как «Богородица взыграние Младенца». Только вот исполнена в плакатной технике на бумажке. А рамка, представьте, позолочена, резные цветочки, миниатюрные кисти винограда – растительный орнамент.

– Куда она подевалась?– бормотал избач, заглядывая под шкаф, под кровать, за печку и под сундук. – Рама от нее висит, я плакат вставил. Наверное, спрятала жена. К следующему вашему приезду я ее обязательно отыщу. Значит, когда вас ждать в наши края, на той неделе?

Накатанные проселки с клевером по сторонам то прямо, то вкось летели навстречу и бросались под колеса машины. Я пускал ее легко лететь под уклоны, круто вздыбливал на пригорках, оставлял сзади себя паническое кудахтанье разбежавшихся кур.

Я снова ехал в село, где живет избач, который обо всем уж, наверно, договорился с дядей Петром, и обратно я буду ехать обладателем желанной иконы.

Мне захотелось пить. Как раз попалось село. Я остановился около двухэтажного с кирпичным низом дома под вывеской «Чайная». В этом заведении оказался к моим услугам застарелый лимонад. Пить его я, конечно, не стал, а попросил у буфетчицы стакан чистой колодезной воды, которую и выпил с большим удовольствием.

– Вы разве не знаете? Вот уже два часа в космосе летает советский человек Герман Титов.

Теперь в каждой деревне я останавливался и спрашивал у первого встречного человека: – Как?

Первый встречный человек, не переспрашивая, о чем идет речь, отвечал:

– Летает. Программу четвертого витка выполнил полностью.

Но все-таки получается немного странно, думал я, снова выезжая на полевую дорогу. Герман Титов, имени которого вчера не знал никто, а сегодня узнали сразу все: и дядя Петр, и мой избач, и люди, живущие на Камчатке, и люди, живущие на других материках, – этот Герман Титов – мой современник. Он, вероятно, помоложе меня на несколько лет, но в общем-то мы с ним люди одного поколения, одного времени, одной страны. И вот два современника в одни и те же часы делают два непохожих дела: один летает в космосе, выполняя программу пятого витка, а другой пробирается по полевой дороге, чтобы выпросить у старухи древнюю почерневшую икону.

Подожди, не будем судить поспешно. Отбросим причуду, страсть собирателя, ибо тогда нужно будет противопоставлять Герману Титову и рыболова, сидящего с удочкой и старающегося поймать ерша. Оставим только то, что это икона, живопись, и не какая-нибудь, а старинная живопись. Короче говоря, искусство.

Что ж, тогда противопоставление, пожалуй, не получится столь невозможным и уничижительным для меня. С одной стороны – наука, с другой стороны – искусство. С одной стороны – точные и холодные расчеты, кибернетика, математика, электричество, с другой стороны – красота, интуиция, душа и цветенье души. Искусство – это и есть цветение человеческой души. Нет, цветение души – любовь. А искусство уже результат цветения. Спелые плоды, в результате цветения происшедшие.

Наука размягчает в одну секунду тонну крепкой стали, а искусство делает человека чуть-чуть добрее. Наука ведь не может смягчить человеческое сердце. Под влиянием науки человек не отдаст другому человеку половину последнего кусочка хлебца, под влиянием науки человек не отдаст другому человеку светлой улыбки, сияния глаз или нежного прикосновения руки.

Наука – для интеллекта, для мозга, для внешних благ и физических удобств человека. Искусство – для сердца и души. Наука делает человека сильнее механически. Искусство делает его сильнее духом. Кроме того, оно делает его немножко лучше. А это ему так необходимо, особенно в век неудержимого развития науки и техники.

Кое-как я оправдался перед самим собой, пока ехал до села, в котором живут избач, дядя Петр и Авдотья Ивановна. Избач услышал шум машины или увидел ее в окно. Он встретил меня на крыльце.

– Как? – спросил я у него, поздоровавшись.

– Я спрашиваю не про дядю Петра, а про космонавта.

– И я говорю про него. Спит. Летает и спит. Вот здорово. Надо бы нам по этому поводу… Сегодня жена моя дома, есть грибки.

– Ради такого случая не грешно.

– Тогда нам придется съездить в Гаврилов-Посад. Наверно, знаете, старый маленький город, наш райцентр. Мы быстро съездим, тут километров двадцать, не больше.

– Неужели не найдется выпить в селе? Я проезжал и видел магазин, двери у него открыты.

– Магазин у нас есть. Но того, что нам надо, в магазине нет. Хорошо, если найдем в Гавриловом-Посаде.

Действительно, в те годы в маленьких городах, селах очень часто не бывало ни вина, ни водки. Не может быть, чтобы водки не хватало в государстве. Но местные руководители то там, то тут давали указания не завозить водку в магазины или завозить ее как можно меньше и реже. Мы, как видно, оказались жертвами такого указания и вынуждены были ехать в Гаврилов-Посад.

Поездка оказалась недалекой, но какой-то очень нудной и скучной. Мы попали под обеденный перерыв. Нужно было ждать, когда магазины откроются. Потом оказалось, что ни в одном магазине того, что нам надо, нет. Прошел слух, что в магазин на окраине города привезли «красное». Гавриловопосадцы потянулись туда, и мы поехали тоже. Магазин на окраине почему-то закрыли на обед, когда все остальные открылись. У него был свой распорядок дня. Целый час мы сидели перед магазином, и за это время набралась большая толпа. В толпе обсуждались две проблемы: как летает Герман Титов и какое вино будут продавать после перерыва.

Наконец узкая дверь магазина открылась, и толпа с улицы перелилась в тесное, душное помещение. Слышались вопросы, реплики:

– Молдавское красное.

– Сколько хоть в нем градусов-то?

– Шестнадцать.

– Квас, а не вино.

– Давай десять бутылок.

Час времени понадобился избачу на то, чтобы протолкаться к прилавку. Я протянул ему деньги, а он через головы людей стал передавать мне пол-литровые бутылки с дешевыми этикетками и с еще более дешевой красненькой жидкостью. В конце концов избач передал мне двенадцать бутылок. Я вообразил, что пить это сладенькое винцо придется под соленые грибы, и в жаркой духоте магазина мне сделалось еще скучнее и жарче. Но чем я мог, в конце концов, утешить себя, кроме старой истины, что искусство требует жертв? К нашему приезду в доме избача стояли на столе соленые грибы и разварная картошка. Если бы к ним не эту дрянь типа портвейна, а светлой водки, хотя бы и красноголовой, цены бы не было ни горячей картошке, ни грибам. Тяжело вздохнув, я начал разливать вино по граненым стаканам.

Между тем дело мое за эту неделю не продвинулось ни на шаг. Дядя Петр все эти дни ходил опохмельный, и поговорить с ним будто бы не удалось. Избач побежал за дядей Петром, чтобы теперь присоединить его к нашим двенадцати бутылкам, но, увы, дядя Петр спал, позаботившись о себе с самого утра, и разбудить его будто бы не было никакой возможности.

– Ну ничего, – утешал меня избач, жуя гриб. – Мы к тете Дуне и сами сходим, мы ее уговорим, а пока пойдем, я покажу тебе разные интересные вещи, остались после отца. Отец у меня был хозяйственный человек.

Мы пошли по узенькой тропинке через огород и сад. Избач щедрился:

– Все, что увидишь, все, что тебе понравится, – твое.

В конце сада, среди зарослей вишенья, обнаружили мы сарайчик, а в нем оказались сваленными всевозможные предметы крестьянской утвари. Тут были круглые гири, старинный, наполовину деревянный безмен, отличный дубовый цеп, большой грохот, которым раньше на летнем ветерке по-домашнему веяли рожь или пшеницу, крепкое лукошко, с которым, бывало, сеятель вышагивал по своей полосе, несколько серпов, расписное донце от гребня, некоторые детали ткацкого стана и разная мелочь, вплоть до хитроумного приспособленьица, при помощи которого крестьянин определял на базаре, не сырой ли овес в середине мешка. Это приспособление представляет из себя длинную деревянную иглу с глубокой луночкой. Засунешь иглу сквозь мешковину, вытащишь обратно, в луночке окажется несколько зерен. Пробуй их на зуб, определяй кондицию.

Помня лихое заявление избача насчет того, что все понравившееся я могу считать своим, я отложил в сторону то, что мне понравилось. Избач ревностно следил за сортированием утвари, и у меня снова появилось подозрение: уж не хочет ли он таким образом узнать, что из всего этого хлама представляет, так сказать, музейный интерес, а что никуда не годится.

– Ну, ты поможешь мне все это донести до машины: и цеп и грохот, и лукошко, и безмен, и донце гребня?

– Знаешь, друг, сегодня я тебе эти вещи не отдам.

– Вот так раз, обещал ведь.

– Нет, сегодня не могу. Есть уважительная причина. Гири вот, если хочешь, бери.

– Какая уважительная причина?

– Хочу, чтобы ты еще раз ко мне приехал в гости.

– Я приеду и так.

– Нет, я знаю: если ты сегодня все возьмешь, больше не приедешь.

Я поглядел на избача: смутила ли его хоть немного эта беззастенчивая выдумка? Не смутила ни капельки.

Молча, недовольные друг другом, мы вернулись в дом к нашим недопитым бутылкам, а потом пошли к тете Дуне. У меня не было никакой уверенности в предприятии. Хорошо, если избач не предупредил тетю Дуню. чтобы та ни в коем случае не отдавала икону. Старуха встретила меня в штыки от порога:

– Пошто опять приехал? Было тебе сказано, так и будет.

– Нет, ты послушай, тетя Дуня, я расскажу тебе все по порядку.

Я долго говорил, но никакой убежденности в моих словах не было. Временами казалось, что вот-вот сорвется у тети Дуни с языка:

– Шут с тобой, надоел хуже горькой редьки, бери, бери и уходи, глаза бы на тебя не глядели.

Но старуха вздыхала, сбрасывая с себя дремоту, и говорила:

– Не переменюсь.

– Я тебе новую, красивую икону привезу из Москвы.

– Не переменюсь.

– Подумай и о том, что не вечно мы живы будем. Подумай, что с ней станет после тебя. Выбросят на чердак, сожгут, а она придет к тебе на том свете и скажет: «Что ж ты, Авдотья, бросила меня на произвол судьбы? Отдала бы еще при жизни в хорошие руки. Был ведь человек, выпрашивал».

– Отойди, сатана, отстань, не искушай, не вводи в грех. Сказано – не переменюсь.

После атаки на тетю Дуню пиршество наше совсем не шло. Грибов и картошки не хотелось после сладкого вина, а сладкого вина, в свою очередь, не хотелось после грибов и картошки. Избач начал длинно рассказывать мне какую-то историю с переездом в город, а я все никак не мог вникнуть в нее. С некоторым усилием я все же понял, что избачу предлагают переселиться в Гаврилов-Посад, где он будет работать в фабричном клубе и где ему дадут комнату. Жить будет лучше. Но очень жалко бросать отцовский дом и усадьбу: сад, огород, кругом приволье, летом трава, либо дождичек, либо роса. А там – пятнадцать квадратных метров и незнакомая фабричная молодежь.

Что-то находящееся в комнате, какая-то мелочь все время отвлекали мое внимание. Должно быть, подсознательно я что-то увидел и понял, но не осмыслил до конца, и вот оно мешает внимательно слушать избача и давать ему разумные житейские советы. Что бы тут могло быть? Шкаф с посудой, перегородка, золоченая резная рамка, плакат «Счастливое материнство», ну да, конечно, рамка с иконы, а икону избач так и не нашел. Он знает, где она, но хочет сначала кому-нибудь показать. Ездила же гоголевская Коробочка, прежде чем сторговаться с Чичиковым, в город, узнавать, почем там ходят мертвые души. Спрятал избач икону, не хочет показывать. Хороший вроде человек, общительный, разговорчивый, а икону спрятал. Осталась золоченая рамка да еще плакат «Счастливое материнство». Приколот канцелярскими кнопками. А к чему он приколот? Одна кнопочка в двух сантиметрах от края рамки, другая – в четырех. Во что воткнуты канцелярские кнопки?! Ах ты, избач, избач! И под кровать заглядывал, и за печку, и под сундук. Сейчас я тебе покажу твою икону.

Избач не успел сказать и слова, как я в мгновение ока снял икону, положил на стол и убрал плакат. Под счастливой матерью оказалось «Воскресение» – двенадцать праздников. Живопись поздняя и неинтересная, хотя вместо обычного разделения доски на клетки было написано тут причудливо разветвляющееся дерево. Ветки, разветвляясь, образовывали прямоугольные и овальные пространства, которые и были заполнены сюжетной живописью. Само по себе было это оригинально, и в коллекции, может быть, даже неплохо было бы иметь такую икону. Но я очень разозлился на избача. Я снова прикрепил кнопками нелепый плакат и повесил икону на место. Теперь избач смотрел на меня вопросительно, а я молча допивал из стакана ужасную жидкость. Наконец он не выдержал и спросил с дрожью в голосе:

– Неужели она никуда не годится?

– Почему не годится. Молиться. Это ведь икона. Повесьте ее в передний угол и молитесь.

– Нет, как старина, как музейная редкость?

– Не годится.

– Как же так, а я считал, что старинная.

Потом я узнал случайно, что избач не удовлетворился моим судом и возил икону в Суздальский музей. Там ему сказали, что икона не музейная, и тогда он успокоился. Я узнал это случайно, несколько лет спустя.

Пока же мне нужно было садиться за руль и на сумерки глядя пускаться в обратный путь. Я увозил один-единственный цеп, который сжалившийся избач подарил мне на прощанье, вырезав свои инициалы и дату.

– Зачем же дату? Ему ведь лет семьдесят, не меньше, а теперь все будут думать, что он сделан в этом году.

– Правда, не подумал я насчет даты. Ну ничего, будете всем объяснять: так и так.

Один цеп для двух утомительных поездок – не так уж много. Если не считать, конечно, всех этих строк, которые вы только что прочитали.

Похожие публикации